Неточные совпадения
Бывало, льстивый голос
светаВ нем злую храбрость выхвалял:
Он, правда,
в туз из пистолета
В пяти саженях попадал,
И то сказать, что и
в сраженье
Раз
в настоящем упоенье
Он отличился, смело
в грязь
С коня калмыцкого свалясь,
Как зюзя пьяный, и французам
Достался
в плен: драгой залог!
Новейший Регул, чести бог,
Готовый вновь предаться узам,
Чтоб каждым утром у Вери
В долг осушать бутылки три.
С семьей Панфила Харликова
Приехал и мосье Трике,
Остряк, недавно из Тамбова,
В очках и
в рыжем парике.
Как истинный француз,
в кармане
Трике привез куплет Татьяне
На голос, знаемый детьми:
Réveillez-vous, belle endormie.
Меж ветхих песен альманаха
Был напечатан сей куплет;
Трике, догадливый поэт,
Его на
свет явил из праха,
И смело вместо belle Nina
Поставил belle Tatiana.
Был вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.
Уж расходились хороводы;
Уж за рекой, дымясь, пылал
Огонь рыбачий.
В поле чистом,
Луны при
свете серебристом
В свои мечты погружена,
Татьяна долго шла одна.
Шла, шла. И вдруг перед собою
С холма господский видит дом,
Селенье, рощу под холмом
И сад над светлою рекою.
Она глядит — и сердце
в ней
Забилось чаще и сильней.
Так мысль ее далече бродит:
Забыт и
свет и шумный бал,
А глаз меж тем с нее не сводит
Какой-то важный генерал.
Друг другу тетушки мигнули,
И локтем Таню враз толкнули,
И каждая шепнула ей:
«Взгляни налево поскорей». —
«Налево? где? что там такое?» —
«Ну, что бы ни было, гляди…
В той кучке, видишь? впереди,
Там, где еще
в мундирах двое…
Вот отошел… вот боком стал… —
«Кто? толстый этот генерал...
Дай оглянусь. Простите ж, сени,
Где дни мои текли
в глуши,
Исполнены страстей и лени
И снов задумчивой души.
А ты, младое вдохновенье,
Волнуй мое воображенье,
Дремоту сердца оживляй,
В мой угол чаще прилетай,
Не дай остыть душе поэта,
Ожесточиться, очерстветь
И наконец окаменеть
В мертвящем упоенье
света,
В сем омуте, где с вами я
Купаюсь, милые друзья!
Условий
света свергнув бремя,
Как он, отстав от суеты,
С ним подружился я
в то время.
Мне нравились его черты,
Мечтам невольная преданность,
Неподражательная странность
И резкий, охлажденный ум.
Я был озлоблен, он угрюм;
Страстей игру мы знали оба;
Томила жизнь обоих нас;
В обоих сердца жар угас;
Обоих ожидала злоба
Слепой Фортуны и людей
На самом утре наших дней.
И шагом едет
в чистом поле,
В мечтанья погрузясь, она;
Душа
в ней долго поневоле
Судьбою Ленского полна;
И мыслит: «Что-то с Ольгой стало?
В ней сердце долго ли страдало,
Иль скоро слез прошла пора?
И где теперь ее сестра?
И где ж беглец людей и
света,
Красавиц модных модный враг,
Где этот пасмурный чудак,
Убийца юного поэта?»
Со временем отчет я вам
Подробно обо всем отдам...
Негодованье, сожаленье,
Ко благу чистая любовь
И славы сладкое мученье
В нем рано волновали кровь.
Он с лирой странствовал на
свете;
Под небом Шиллера и Гете
Их поэтическим огнем
Душа воспламенилась
в нем;
И муз возвышенных искусства,
Счастливец, он не постыдил:
Он
в песнях гордо сохранил
Всегда возвышенные чувства,
Порывы девственной мечты
И прелесть важной простоты.
Прекрасны вы, брега Тавриды,
Когда вас видишь с корабля
При
свете утренней Киприды,
Как вас впервой увидел я;
Вы мне предстали
в блеске брачном:
На небе синем и прозрачном
Сияли груды ваших гор,
Долин, деревьев, сёл узор
Разостлан был передо мною.
А там, меж хижинок татар…
Какой во мне проснулся жар!
Какой волшебною тоскою
Стеснялась пламенная грудь!
Но, муза! прошлое забудь.
Шум, хохот, беготня, поклоны,
Галоп, мазурка, вальс… Меж тем
Между двух теток, у колонны,
Не замечаема никем,
Татьяна смотрит и не видит,
Волненье
света ненавидит;
Ей душно здесь… Она мечтой
Стремится к жизни полевой,
В деревню, к бедным поселянам,
В уединенный уголок,
Где льется светлый ручеек,
К своим цветам, к своим романам
И
в сумрак липовых аллей,
Туда, где он являлся ей.
Быть может, он для блага мира
Иль хоть для славы был рожден;
Его умолкнувшая лира
Гремучий, непрерывный звон
В веках поднять могла. Поэта,
Быть может, на ступенях
светаЖдала высокая ступень.
Его страдальческая тень,
Быть может, унесла с собою
Святую тайну, и для нас
Погиб животворящий глас,
И за могильною чертою
К ней не домчится гимн времен,
Благословение племен.
Она ушла. Стоит Евгений,
Как будто громом поражен.
В какую бурю ощущений
Теперь он сердцем погружен!
Но шпор незапный звон раздался,
И муж Татьянин показался,
И здесь героя моего,
В минуту, злую для него,
Читатель, мы теперь оставим,
Надолго… навсегда. За ним
Довольно мы путем одним
Бродили по
свету. Поздравим
Друг друга с берегом. Ура!
Давно б (не правда ли?) пора!
Нет: рано чувства
в нем остыли;
Ему наскучил
света шум;
Красавицы не долго были
Предмет его привычных дум;
Измены утомить успели;
Друзья и дружба надоели,
Затем, что не всегда же мог
Beef-steaks и страсбургский пирог
Шампанской обливать бутылкой
И сыпать острые слова,
Когда болела голова;
И хоть он был повеса пылкой,
Но разлюбил он наконец
И брань, и саблю, и свинец.
Но не теперь. Хоть я сердечно
Люблю героя моего,
Хоть возвращусь к нему, конечно,
Но мне теперь не до него.
Лета к суровой прозе клонят,
Лета шалунью рифму гонят,
И я — со вздохом признаюсь —
За ней ленивей волочусь.
Перу старинной нет охоты
Марать летучие листы;
Другие, хладные мечты,
Другие, строгие заботы
И
в шуме
света и
в тиши
Тревожат сон моей души.
Она его не замечает,
Как он ни бейся, хоть умри.
Свободно дома принимает,
В гостях с ним молвит слова три,
Порой одним поклоном встретит,
Порою вовсе не заметит;
Кокетства
в ней ни капли нет —
Его не терпит высший
свет.
Бледнеть Онегин начинает:
Ей иль не видно, иль не жаль;
Онегин сохнет, и едва ль
Уж не чахоткою страдает.
Все шлют Онегина к врачам,
Те хором шлют его к водам.
У нас теперь не то
в предмете:
Мы лучше поспешим на бал,
Куда стремглав
в ямской карете
Уж мой Онегин поскакал.
Перед померкшими домами
Вдоль сонной улицы рядами
Двойные фонари карет
Веселый изливают
светИ радуги на снег наводят;
Усеян плошками кругом,
Блестит великолепный дом;
По цельным окнам тени ходят,
Мелькают профили голов
И дам и модных чудаков.
В последнем вкусе туалетом
Заняв ваш любопытный взгляд,
Я мог бы пред ученым
светомЗдесь описать его наряд;
Конечно б, это было смело,
Описывать мое же дело:
Но панталоны, фрак, жилет,
Всех этих слов на русском нет;
А вижу я, винюсь пред вами,
Что уж и так мой бедный слог
Пестреть гораздо б меньше мог
Иноплеменными словами,
Хоть и заглядывал я встарь
В Академический Словарь.
Татьяна вслушаться желает
В беседы,
в общий разговор;
Но всех
в гостиной занимает
Такой бессвязный, пошлый вздор;
Всё
в них так бледно, равнодушно;
Они клевещут даже скучно;
В бесплодной сухости речей,
Расспросов, сплетен и вестей
Не вспыхнет мысли
в целы сутки,
Хоть невзначай, хоть наобум
Не улыбнется томный ум,
Не дрогнет сердце, хоть для шутки.
И даже глупости смешной
В тебе не встретишь,
свет пустой.
Старушка очень полюбила
Совет разумный и благой;
Сочлась — и тут же положила
В Москву отправиться зимой.
И Таня слышит новость эту.
На суд взыскательному
светуПредставить ясные черты
Провинциальной простоты,
И запоздалые наряды,
И запоздалый склад речей;
Московских франтов и Цирцей
Привлечь насмешливые взгляды!..
О страх! нет, лучше и верней
В глуши лесов остаться ей.
Да, может быть, боязни тайной,
Чтоб муж иль
свет не угадал
Проказы, слабости случайной…
Всего, что мой Онегин знал…
Надежды нет! Он уезжает,
Свое безумство проклинает —
И,
в нем глубоко погружен,
От
света вновь отрекся он.
И
в молчаливом кабинете
Ему припомнилась пора,
Когда жестокая хандра
За ним гналася
в шумном
свете,
Поймала, за ворот взяла
И
в темный угол заперла.
Недуг, которого причину
Давно бы отыскать пора,
Подобный английскому сплину,
Короче: русская хандра
Им овладела понемногу;
Он застрелиться, слава Богу,
Попробовать не захотел,
Но к жизни вовсе охладел.
Как Child-Harold, угрюмый, томный
В гостиных появлялся он;
Ни сплетни
света, ни бостон,
Ни милый взгляд, ни вздох нескромный,
Ничто не трогало его,
Не замечал он ничего.
Вставая с первыми лучами,
Теперь она
в поля спешит
И, умиленными очами
Их озирая, говорит:
«Простите, мирные долины,
И вы, знакомых гор вершины,
И вы, знакомые леса;
Прости, небесная краса,
Прости, веселая природа;
Меняю милый, тихий
светНа шум блистательных сует…
Прости ж и ты, моя свобода!
Куда, зачем стремлюся я?
Что мне сулит судьба моя...
Тогда — не правда ли? —
в пустыне,
Вдали от суетной молвы,
Я вам не нравилась… Что ж ныне
Меня преследуете вы?
Зачем у вас я на примете?
Не потому ль, что
в высшем
светеТеперь являться я должна;
Что я богата и знатна,
Что муж
в сраженьях изувечен,
Что нас за то ласкает двор?
Не потому ль, что мой позор
Теперь бы всеми был замечен
И мог бы
в обществе принесть
Вам соблазнительную честь?
И
свет ее с улыбкой встретил;
Успех нас первый окрылил;
Старик Державин нас заметил
И,
в гроб сходя, благословил. //……………………………………
А мне, Онегин, пышность эта,
Постылой жизни мишура,
Мои успехи
в вихре
света,
Мой модный дом и вечера,
Что
в них? Сейчас отдать я рада
Всю эту ветошь маскарада,
Весь этот блеск, и шум, и чад
За полку книг, за дикий сад,
За наше бедное жилище,
За те места, где
в первый раз,
Онегин, видела я вас,
Да за смиренное кладбище,
Где нынче крест и тень ветвей
Над бедной нянею моей…
Прости ж и ты, мой спутник странный,
И ты, мой верный идеал,
И ты, живой и постоянный,
Хоть малый труд. Я с вами знал
Всё, что завидно для поэта:
Забвенье жизни
в бурях
света,
Беседу сладкую друзей.
Промчалось много, много дней
С тех пор, как юная Татьяна
И с ней Онегин
в смутном сне
Явилися впервые мне —
И даль свободного романа
Я сквозь магический кристалл
Еще не ясно различал.
Татьяна с ключницей простилась
За воротами. Через день
Уж утром рано вновь явилась
Она
в оставленную сень,
И
в молчаливом кабинете,
Забыв на время всё на
свете,
Осталась наконец одна,
И долго плакала она.
Потом за книги принялася.
Сперва ей было не до них,
Но показался выбор их
Ей странен. Чтенью предалася
Татьяна жадною душой;
И ей открылся мир иной.
Мое! — сказал Евгений грозно,
И шайка вся сокрылась вдруг;
Осталася во тьме морозной
Младая дева с ним сам-друг;
Онегин тихо увлекает
Татьяну
в угол и слагает
Ее на шаткую скамью
И клонит голову свою
К ней на плечо; вдруг Ольга входит,
За нею Ленский;
свет блеснул,
Онегин руку замахнул,
И дико он очами бродит,
И незваных гостей бранит;
Татьяна чуть жива лежит.
«Я влюблена», — шептала снова
Старушке с горестью она.
«Сердечный друг, ты нездорова». —
«Оставь меня: я влюблена».
И между тем луна сияла
И томным
светом озаряла
Татьяны бледные красы,
И распущенные власы,
И капли слез, и на скамейке
Пред героиней молодой,
С платком на голове седой,
Старушку
в длинной телогрейке:
И всё дремало
в тишине
При вдохновительной луне.
«И полно, Таня!
В эти лета
Мы не слыхали про любовь;
А то бы согнала со
светаМеня покойница свекровь». —
«Да как же ты венчалась, няня?» —
«Так, видно, Бог велел. Мой Ваня
Моложе был меня, мой
свет,
А было мне тринадцать лет.
Недели две ходила сваха
К моей родне, и наконец
Благословил меня отец.
Я горько плакала со страха,
Мне с плачем косу расплели
Да с пеньем
в церковь повели.
Причудницы большого
света!
Всех прежде вас оставил он;
И правда то, что
в наши лета
Довольно скучен высший тон;
Хоть, может быть, иная дама
Толкует Сея и Бентама,
Но вообще их разговор
Несносный, хоть невинный вздор;
К тому ж они так непорочны,
Так величавы, так умны,
Так благочестия полны,
Так осмотрительны, так точны,
Так неприступны для мужчин,
Что вид их уж рождает сплин.
Выражается сильно российский народ! и если наградит кого словцом, то пойдет оно ему
в род и потомство, утащит он его с собою и на службу, и
в отставку, и
в Петербург, и на край
света.
И часто неожиданно,
в глухом, забытом захолустье, на безлюдье безлюдном, встретишь человека, которого греющая беседа заставит позабыть тебя и бездорожье дороги, и бесприютность ночлегов, и современный
свет, полный глупостей людских, обманов, обманывающих человека.
— Могу сказать, что получите первейшего сорта, лучше которого <нет>
в обеих столицах, — говорил купец, потащившись доставать сверху штуку; бросил ее ловко на стол, разворотил с другого конца и поднес к
свету. — Каков отлив-с! Самого модного, последнего вкуса!
Не то на
свете дивно устроено: веселое мигом обратится
в печальное, если только долго застоишься перед ним, и тогда бог знает что взбредет
в голову.
Ибо, что ни говори, не приди
в голову Чичикову эта мысль, не явилась бы на
свет сия поэма.
— Да у вас, батюшка Константин Федорович, весь пойдет
в дело. Уж эдакого умного человека во всем
свете нельзя сыскать. Ваше здоровье всяку вещь
в место поставит. Так уж прикажите принять.
И
в мыслях его пробудились те чувства, которые овладели им, когда он был <у> Гоброжогло, [То есть Костанжогло.] и милая, при греющем
свете вечернем, умная беседа хозяина о том, как плодотворно и полезно занятье поместьем.
Остановился пораженный божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба? что значит это наводящее ужас движение? и что за неведомая сила заключена
в сих неведомых
светом конях?
Да не покажется читателю странным, что обе дамы были не согласны между собою
в том, что видели почти
в одно и то же время. Есть, точно, на
свете много таких вещей, которые имеют уже такое свойство: если на них взглянет одна дама, они выйдут совершенно белые, а взглянет другая, выйдут красные, красные, как брусника.
Известно, что есть много на
свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила со своего плеча: хватила топором раз — вышел нос, хватила
в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила на
свет, сказавши: «Живет!» Такой же самый крепкий и на диво стаченный образ был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе и
в силу такого неповорота редко глядел на того, с которым говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь.
Брат Василий задумался. «Говорит этот человек несколько витиевато, но
в словах его есть правда, — думал <он>. — Брату моему Платону недостает познания людей,
света и жизни». Несколько помолчав, сказал так вслух...
Не загляни автор поглубже ему
в душу, не шевельни на дне ее того, что ускользает и прячется от
света, не обнаружь сокровеннейших мыслей, которых никому другому не вверяет человек, а покажи его таким, каким он показался всему городу, Манилову и другим людям, и все были бы радешеньки и приняли бы его за интересного человека.
Он был
в горе,
в досаде, роптал на весь
свет, сердился на несправедливость судьбы, негодовал на несправедливость людей и, однако же, не мог отказаться от новых попыток.
А между тем
в существе своем Андрей Иванович был не то доброе, не то дурное существо, а просто — коптитель неба. Так как уже немало есть на белом
свете людей, коптящих небо, то почему же и Тентетникову не коптить его? Впрочем, вот
в немногих словах весь журнал его дня, и пусть из него судит читатель сам, какой у него был характер.
Хорошенький овал лица ее круглился, как свеженькое яичко, и, подобно ему, белел какою-то прозрачною белизною, когда свежее, только что снесенное, оно держится против
света в смуглых руках испытующей его ключницы и пропускает сквозь себя лучи сияющего солнца; ее тоненькие ушки также сквозили, рдея проникавшим их теплым
светом.
В ту же минуту он предлагал вам ехать куда угодно, хоть на край
света, войти
в какое хотите предприятие, менять все что ни есть на все, что хотите.
Из сеней он попал
в комнату, тоже темную, чуть-чуть озаренную
светом, выходившим из-под широкой щели, находившейся внизу двери.
Родственники, конечно, родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя, ибо, — не говоря уже о пользе
в геморроидальном отношении, — видеть
свет и коловращенье людей — есть уже само по себе, так сказать, живая книга и вторая наука.
Родственники, конечно, родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя; потому что, точно, не говоря уже о пользе, которая может быть
в геморроидальном отношенье, одно уже то, чтоб увидать
свет, коловращенье людей… кто что ни говори, есть, так сказать, живая книга, та же наука.